|                                                                                           Сергей Михайлович
 
 Эйзенштейн
 
 Мемуары
 
 Том первый
 
 Wie sag' ich's meinem Kinde?!
 
 Москва
 Редакция газеты “Труд”
 Музей кино
 1997
 
 
 5 Н. Клейман. Мемуары Эйзенштейна: система координат
 17 О себе
 18 Foreword
 
 Wie sag' ich's meinem Kinde?!
 
 31 Мальчик из Риги (“Мальчик-пай ”)
 35 Souvenirs d'enfance
 37 Отто Эч и артишоки
 44 Миллионеры на моем пути
 47 [Елка]
 50 Незамеченная дата
 58 Le bon Dieu
 65 Новгород — Los Remedies
 71 Цитадель
 73 “The knot that binds” (Главка о divorce of pop and mom)
 78 “Семейная хроника”
 86 Игрушки
 88 Имена
 89 Музис
 92 Мадам Гильбер
 95 Воинжи
 96 Вожега
 98 Мертвые души
 106 Двинск
 108 [Ночь в Минске]
 110 Нунэ
 118 “Двенадцать Апостолов”
 142 [Чудо в Большом театре]
 144 Memoires posthumes
 
 Epopee
 
 145 Пролог
 146 Сорбонна
 157 Рю де Гренель
 160 [Друзья в беде]
 188 Ганс. Колетт
 195 Кокто. “Простите Францию”
 205 [День за днем]
 206 [Изгнание дьявола]
 210 Дама в черных перчатках
 216 Учитель
 221 Прощай
 224 Сокровище
 228 Ми Ту
 230 Путь в Буэнос-Айрес
 237 [Коллеги]
 246 Чарли Чаплин
 249 [Творения Дагерра]
 257 Музеи ночью
 268 Встреча с Маньяско
 273 Встречи с книгами
 284 Книжные лавки
 307 Книги в дороге
 317 На костях
 323 [Встреча с Мексикой]
 332 Wie sag' ich's meinem Kinde?!
 
 359 Приложение. Графический цикл “Бредовые видения”
 
 365 Комментарии
 Составление, предисловие и комментарии Н.И.Клейман
 Подготовка текста В.П. Коршунова, Н.И. Клейман
 Редактор В.В. Забродин Художник А.А. Семенов
 Иллюстрации из фондов Музея-квартиры С. М. Эйзенштейна и Российского государственного архива литературы и искусства
 Форзацы: С. М. Эйзенштейн в День мертвых. Мехико-сити, 2 ноября 1931. Фото Хименеса
 Фронтиспис: Портрет С. М. Эйзенштейна работы Ласло Мохой-Надя. 1929
 В оформлении использованы рисунки из детских тетрадей С. М. Эйзенштейна
 © Составление, предисловие, комментарии, оформление Редакция газеты “Труд”, Музеи кино, 1997 г.
 © Оформление серии Редакция газеты “Труд”, Издательство “Буква”, Издательство “Руссико”
 
 
 
            
            
              | Мемуары Эйзенштейна:
 
 система координат
 
 |  Впервые на русском языке издается полный текст автобиогра-
 фической книги Сергея Михайловича Эйзенштейна (1898 —
 1948), крупнейшего кинорежиссера и теоретика искусства, вы-
 дающегося педагога и блестящего рисовальщика, одного из са-
 мых знаменитых деятелей культуры XX века.
 
 Книга эта может поразить читателя неожиданностью ма-
 териала, оригинальностью его изложения, да и самой направ-
 ленностью воспоминаний. Она нетипична даже для такого ис-
 ходно неканонического жанра, как мемуары, — жанра, кото-
 рый колеблется от скрупулезной, подкрепляемой документа-
 ми реконструкции жизненного пути до лирического, нередко
 ретушированного автопортрета, от живописания эпохи и со-
 временников до яростной полемики с ними post factum, от ис-
 поведи до проповеди “на примере собственной судьбы”.
 
 Книга Эйзенштейна, в той или иной степени соприкасаясь
 с иными из этих тенденций, развивается в направлении не со-
 всем характерном для мемуаров, но совершенно органичном
 для их автора.
 
 К мемуаристам в наибольшей мере применим совет
 A-С.Пушкина: судить писателя по законам, им самим над со-
 бою признанным. Чтобы не ошибиться в понимании этих зако-
 нов, а следовательно — в восприятии текста, читатель должен
 знать и внешние обстоятельства, при которых зарождался и
 воплощался замысел мемуарной книги, и внутренние устрем-
 ления автора, принявшегося за рассказ о себе самом.
 
 Особенности мемуаров Эйзенштейна во многом определе-
 ны временем и условиями их написания — наряду, разумеет-
 ся, с исключительной оригинальностью его личности, типом
 его дарования и выпавшим на его долю местом в истории куль-
 туры.
 
 Необычен прежде всего возраст мемуариста — 48 лет: воз-
 
 6
 
 раст, в нормальных обстоятельствах не располагающий к под-
 ведению итогов жизни.
 
 И знаменательно место, где начиналась книга: так называ-
 емая Кремлевка — правительственная больница, куда Эйзен-
 штейн с тяжелейшим инфарктом миокарда попал 2 февраля
 1946 года прямо из Дома кино, с бала в честь лауреатов Ста-
 линской премии, среди которых был и он, отмеченный высшей
 тогда наградой за первую серию фильма “Иван Грозный”. Ког-
 да три месяца спустя, еще в больничной палате, Сергей Ми-
 хайлович принялся за мемуары, он, вероятно, уже знал. что
 завершенная незадолго до инфаркта вторая серия “Грозного ”
 вызвала гнев Сталина и была им лично запрещена...
 
 Бытующая среди кинематографистов легенда гласит, буд-
 то копию второй серии повезли в Кремль в самый вечер бала
 лауреатов и об этом Эйзенштейну стало известно, — потому-
 де он с таким азартным озорством (замеченным многими) тан-
 цевал с Верой Марецкой, потому-де и не выдержало его серд-
 це... Даже если совпадение дат есть всего лишь более позднее
 художественное уплотнение фактов и просмотр у Сталина со-
 стоялся на несколько дней позже — Эйзенштейн не мог не до-
 гадываться о вероятной реакции верховного заказчика филь-
 ма. Преодолевая боль в сердце, он пошел к своей “эмке”, а не к
 вызванной из Кремлевки машине “скорой помощи ” — возмож-
 но подозревая, что эти “санитарные дроги” могут не довезти
 его живым до больницы или доставят по совсем иному адресу.
 Еще за две недели до инфаркта, на похоронах убитого “банди-
 тами” Соломона Михоэлса, корифея Государственного Еврей-
 ского театра, Сергей Михайлович шепнул на ухо своему другу
 с детства, актеру Максиму Штрауху: “Следующий — я...”
 
 Михаил Ромм в статье “Вторая вершина” (1957) вспоминал
 об устрашавшем коллег “дерзком” поведении Эйзенштейна
 накануне инфаркта:
 
 “Вторая серия “Ивана Грозного” — это картина о траге-
 дии тирании.
 
 В ней нет грубых исторических параллелей, но они ощуща-
 ются во всем строе картины, в подтексте каждого эпизода. Вы-
 разительно выпуклая, доведенная до чувственного предела ат-
 мосфера убийств, казней, разгула, тревоги, жестокости, подо-
 зрительности, лукавства, измен, предательств приводила в смя-
 тение первых зрителей картины — в смятение, смысл которого
 они не решались выразить словами.
 
 Когда картина была почти закончена, группа режиссеров
 была вызвана в министерство. Нам сказали: посмотрите картину
 Эйзенштейна. Быть беде! Помогите разобраться в этом деле...
 
 Мы посмотрели и ощутили ту же тревогу и то же смутное
 чувство слишком страшных намеков, которые почувствовали
 работники министерства. Но Эйзенштейн держался с дерзкой
 веселостью. Он спросил нас:
 
 —А что такое? Что неблагополучно? Что вы имеете в виду?
 Вы мне скажите прямо.
 
 Но никто не решился прямо сказать, что в Иване Грозном
 остро чувствуется намек на Сталина, в Малюте Скуратове —
 намек на Берию, в опричниках — намек на его приспешников.
 Да и многое другое почувствовали мы и не решились сказать.
 
 Но в дерзости Эйзенштейна, в блеске его глаз, в его вызы-
 вающей скептической улыбке мы чувствовали, что он действу-
 ет сознательно, что он решился идти на пропалую.
 
 Это было страшно”*.
 
 Почти все близкие Эйзенштейну люди, вспоминая об этом
 страшном для него и для всей нашей культуры времени, отме-
 чают тревпожившую их веселость режиссера и почти нестерпи-
 мый блеск его глаз, в которых привычная ирония переходила в
 пугающий вызов.
 
 Критик Иосиф Юзовский, посещавший Сергея Михайло-
 вича во время его болезни и оставивший ценнейшие записи раз-
 говоров с ним об “Иване Грозном”, запомнил такой эпизод:
 
 “Мы не касались картины, обходили ее за тридевять земель,
 даже как-то рассмеялись по этому поводу.
 
 — Вы чего? — спросил я его.
 
 — Ничего, — ответил он. — А что?
 
 — Ничего, — сказал в свою очередь я, и мы покатились со
 смеху, и я даже сказал ему: — А вам так смеяться нельзя.
 Он ответил:
 
 — Из двух зол выбирают меньшее”**.
 
 Самоубийственный смех Эйзенштейна был сродни само-
 убийственной решимости “идти напропалую” в замысле и по-
 становке “Грозного”. Того же рода решимость определила его
 решение писать мемуары.
 _______
 * Ромм Михаил. Беседы о кино. М., “Искусство”, 1964, с. 90 — 91.
 ** Эйзенштейн в воспоминаниях современников. М., “Искусство”, 1974,
 с. 407.
 
 8
 
 Опасность для жизни заключалась вовсе не в откровенной
 фиксации на бумаге политических аллюзий фильма (к кото-
 рым он к тому же не сводился) или в описании перипетий кон-
 фликта с властью (отнюдь не первого в биографии режиссе-
 ра). Сергей Михайлович знал, что находится под наблюдением
 не только врачей, и даже дома, в дневниковых записях, он, по
 обычаям своего времени, не доверял бумаге слишком откро-
 венные размышления и оценки происходящего с ним и вокруг
 него.
 
 Опасен был сам процесс работы над книгой: врачи стро-
 жайше предписали не двигаться, не волноваться, не трудиться.
 Эйзенштейн, принявшись за мемуары, целенаправленно нару-
 шал этот запрет. В одной из глав он признается в этом:
 
 “Довольно сложный способ обходного типа самоубийст-
 ва я однажды проделал над собой.
 
 Интересно отметить, что исход попытки сейчас еще не ясен.
 Хотя дело и очень похоже на фиаско.
 
 Не потому ли в Кремлевке одну из первых книг после ин-
 фаркта миокарда я перечитывал “Идиота ”.
 
 Не из-за заглавия...
 
 А из-за сцены неудачного самоубийства Ипполита.
 
 ...Я решил это сделать не в порядке повешения, не закури-
 ванием динамита, не объевшись запрещенной диетой, не пис-
 толетом и не ядом.
 
 Я решил загнать себя насмерть работой ”.
 
 За этим страшным признанием следует описание одного из
 самых впечатляющих лейтмотивов всего творчества Эйзен-
 штейна — “образа неумолимого, автоматизированного, маши-
 низированного хода” безликой и бездушной силы, которая
 обретает облик то шеренги карателей на Одесской лестнице в
 “Потемкине”, то “лавины железной “свиньи” тевтонских ры-
 царей” в “Александре Невском”, то, в “Иване Грозном”, ко-
 лонны “опричников, неумолимо черных, снова, как рок, снова
 с закрытыми лицами ведущих [князя Владимира Старицкого]
 траурным ходом к гибели”. Лаконичное, до конца понятное
 лишь близким ему людям заключение этого пассажа уточняет
 хронологию самоубийственного “эксперимента”:
 
 “Позже я сам в цепких лапах ожившего образа.
 
 Запал моего намерения заложен осенью сорок третьего
 года.
 
 Начало сорок шестого года снимает плоды ”.
 
 9
 
 Итак, решение писать мемуары было продолжением более
 раннего намерения — прямым следствием “запала”, заложен-
 ного в разгар работы над “Иваном Грозным”...
 
 Сергей Прокофьев, навестивший Эйзенштейна в Кремлев-
 ке, услышал от него: “Жизнь кончена, остался лишь постскрип-
 тум”. Вспоминавшая об этом Мирра Мендельсон-Прокофьева
 утверждала: “Сергей Сергеевич, глубоко опечаленный бо-
 лезнью друга и вполне понимавший, что значит для него не-
 возможность заниматься любимым делом, тут же начал горя-
 чо уговаривать Эйзенштейна писать воспоминания — с одной
 стороны, “постскриптум” будет заполнен, с другой — Эйзен-
 штейну в самом деле есть что вспомнить, и это будет интерес-
 ная и нужная работа”*.
 
 Не столь уж важно, сам ли режиссер признался своему со-
 ратнику в намерении заняться мемуарами, а позже жену ком-
 позитора подвела характерная аберрация памяти, или Про-
 кофьев на самом деле подтолкнул Сергея Михайловича запол-
 нить (или, по тайному намерению Эйзенштейна, сократить)
 “постскриптум” именно автобиографической книгой.
 
 Важно то, что 1 мая 1946 года, когда за окнами Кремлев-
 ской больницы Москва полыхала кумачом, наводнялась колон-
 нами демонстрантов, воспоминания унесли Эйзенштейна в ка-
 завшееся ему “доисторическим” рижское детство, и под его
 карандашом появился набросок первой мемуарной главки.
 Книга “завязывалась” без какого-либо предварительного пла-
 на, с почти случайных деталей, выхваченных памятью из про-
 шлого. Впрочем, на протяжении всего года попытки наметить
 некую последовательность мотивов ни к чему не приводили: в
 процессе письма ассоциации “выплескивали” на бумагу неожи-
 данные для самого автора темы, имена, сопоставления.
 
 Эту особенность начатой книги он осознал сразу. Декла-
 рировав 5 мая в “Предисловии” свое желание “профланиро-
 вать по собственному прошлому” без всякой “нравственной
 цели или поучительного прицела”, он уже через четыре дня за-
 мечает: “Это столько же... чтение, сколько и писание! Начиная
 страницу, раздел, а иногда фразу, я не знаю, куда меня поведет
 продолжение”.
 
 Некогда, в 1928-м, Эйзенштейн попробовал для самоана-
 ________
 * С.С.Прокофьев. Материалы, документы, воспоминания. М.,
 Государственное музыкальное издательство, 1961, с. 376.
 
 10
 
 лиза (не без влияния Джойса, сюрреалистов и психоаналити-
 ков) “автоматическое письмо” - немедленную, без выстроен-
 ных фраз, без логических связок и знаков препинания, запись
 всего, что приходит в голову. И даже поставил на себе экспе-
 римент: обычно не употреблявший спиртного, он выпил рюм-
 ку-другую — дабы “расковать подкорку”.
 
 В 1946-м, в ситуации реально опасного для жизни экспери-
 мента, Эйзенштейн выбрал принципом письма не “автомати-
 ческий”, а свободный “бег мыслей”, за которым едва поспевал
 карандаш. В процессе своего “писания-чтения” он неоднократ-
 но будет иронизировать над зигзагами воспоминаний и при-
 хотливым рисунком их изложения, даже сделает шутливое пос-
 вящение “сестре своей” — обезьянке из алма-атинского зоо-
 парка, но вовсе не будет стараться выстраивать более строй-
 ную систему или хотя бы хронологическую последователь-
 ность. Совершенно очевидно, что стихия вольных ассоциаций
 ему дороже логической конструктивности — и не как стили-
 стический прием, а как само условие работы, ее внутренний за-
 кон.
 
 Вряд ли мы ошибемся, если предположим, что свобода ком-
 позиции мемуаров была для Сергея Михайловича такой же воз-
 можностью вырваться из “цепких лап” безликих, бездушных,
 машинизированных сил, как и его страшное тайное намерение,
 на которое он отважился осенью 1943 года.
 
 В одном из предназначавшихся для книги “Метод” эссе
 Эйзенштейн объяснял всеобщую привлекательность рисован-
 ных фильмов Уолта Диснея чувством счастья от “омнипотен-
 тности” — возможности превращений всего во все. которая
 достигается с помощью движения амебообразных (“прото-
 плазматических”) графических контуров. По его утверждению,
 зрителю доставляют радость не только комедийные “гэги”, но
 и переживаемое ощущение свободы, присущее (онтогенетичес-
 ки и филогенетически) любой особи, развивающейся из орга-
 нической клетки, а потому бессознательно знакомое каждому
 человеку. Эйзенштейн по личному опыту знал, о чем теорети-
 зировал: он сам с детства рисовал легким замкнутым конту-
 ром, который под его пером или карандашом был готов при-
 нять и передать любую форму, фигуру, композицию. Графика
 была для него — и по сюжетам, и по методу — самой свобод-
 ной областью творчества.
 
 Не ту же ли “протоплазматичность” избрал он в Кремлев-
 
 11
 
 ке как принцип написания своих мемуаров? Не той же ли сво-
 боды метаморфоз и действий, хотя бы в воспоминаниях, жаж-
 дал — в своем отважном движении навстречу неумолимому
 “машинизированному ходу” судьбы, но вместе с тем и попе-
 рек ему?
 
 Была, на мой взгляд, еще и третья координата, определяв-
 шая развитие автобиографической книги Эйзенштейна.
 
 В одной из мемуарных глав он перечисляет “ряд представ-
 лений, устремлений и “идеалов”... имевших несомненно глу-
 бокое... влияние” на него в юности. Наиболее примечательна
 среди них легенда “о некоем силаче, будущем богатыре, с дет-
 ства имевшем призвание к свершению чего-то очень велико-
 го”. В ответ на издевательские требования каких-то кожевен-
 ников “будущий витязь, сберегая силы для будущего, покорно
 стелется под ноги их — в грязь”. Изложение легенды заверша-
 ется загадочной фразой: “Этот эпизод с кожевенниками, не-
 слыханное самообладание и жертва всем, вплоть до самолю-
 бия, в целях достижения и осуществления изначально положен-
 ного и возложенного, меня ужасно пленил”.
 
 Что же полагал Эйзенштейн для себя “изначально поло-
 женным и возложенным ”?
 
 Соблазн простого ответа подсказывает: уж не для того ли
 шел он на “подвиги самоуничижения”, чтобы дождаться воз-
 можности отказать грозному вождю в благословении, подоб-
 но герою своему, митрополиту Московскому Филиппу? Оче-
 видно ведь, что центральная сцена второй серии “Ивана Гроз-
 ного” — разыгрываемая в Успенском соборе Кремля мистерия
 “Пещное действо” о чуде спасения трех невинно осужденных
 отроков, с ее открытым обличением владыки мирского влады-
 кой духовным — разительно соответствует ситуации показа
 самого фильма Эйзенштейна в кремлевских покоях Сталина!
 
 Соблазн романтического дополнения к “простому ответу ”
 связан с мемуарной главой “Le bon Dieu” (“Добрый божень-
 ка”) — с прикрытым иронией, но по сути весьма для тех времен
 рискованным признанием о своей причастности к “ордену ро-
 зенкрейцеров”. Уж не для того ли российский “епископ” ор-
 дена, профессор Борис Михайлович Зубакин, объявил Эйзен-
 штейна “странствующим рыцарем” и “отпустил в мир”, чтобы
 тот в урочный час свершил “положенное и возложенное”?
 Может быть, не случайно Михаил Александрович Чехов, “ры-
 царствовавший” вместе с Эйзенштейном, из далекой эмигра-
 
 12
 
 ции разглядел, один из немногих, уже в первой серии “Грозно-
 го” великий трагедийный замысел режиссера?!
 
 Думается, “категорический императив” своей судьбы Сер-
 гей Михайлович видел все же не в области политики, а в сфере
 искусства и искусствопонимания.
 
 Эйзенштейн родился всего на два года с небольшим позже
 Люмьерова кинематографа и, как все его поколение, чувство-
 вал себя причастным к формированию нового вида искусства.
 Судьба подарила ему рождение и воспитание в России эпохи
 “серебряного века”, с ее культом культуры и учености, с ее
 вселенскими утопиями и универсалистскими идеями. Приро-
 да наградила его редким сочетанием творческих и аналитичес-
 ких сил: среди кинематографистов Эйзенштейн был в наиболь-
 шей степени наделен способностью теоретически осмысливать
 процессы и результаты экранных экспериментов — не на уровне
 “бегающих картинок”, а в контексте многовекового опыта
 мирового искусства, новейших открытий науки, откровений
 психологии, потрясений социальной истории. Эта награда осо-
 знавалась им как долг и призвание, ради которых он готов был
 жертвовать всем, вплоть до прокатного успеха своих фильмов,
 до всемирной славы, до личного счастья.
 
 В разгар постановки мексиканского фильма, 9—10 мая 1931
 года, Сергей Михайлович пишет о самоощущении в Москву
 Максиму Штрауху:
 
 “Ты да Пера (Аташева, жена Эйзенштейна. — Н.К.), пожа-
 луй, единственные, которые знают, что я вовсе не только “бро-
 неносец” (не в смысле крейсера, а есть такие ящерицы, между
 обыкновенной и черепахой, из которых здесь делают “изящ-
 ные” корзиночки: втыкая хвост в глотку и потроша внутрен-
 ности, заменяя их алым или небесно-голубым шелком. Иногда
 из них делают мандолины, стонущие особенно жалостливо).
 Нежнейший мой двойник сочится кровью ежечасно, и прихо-
 дится очень завинчивать броню, чтобы... не развинтиться! Не в
 пример Пудовкину — я не воспитываю его, не в пример
 В.В.[Маяковскому], не седлаю его. На диалектическом пере-
 сечении “крови” и “железа” — тонус нашего так называемого
 творчества! Чудовищно это только в моменты соскока с дея-
 тельности и в моменты... передышки. “О! если бы можно было
 производить без передыху!” Но у меня есть еще — тройник.
 Собственно, он, я думаю, основной: между “Летучим голланд-
 цем” и конквистадором Америк, и этакой “жертвой вечерней ”,
 
 13
 
 мочащейся кровью и слезами. Это — тихий кабинетный уче-
 ный с микроскопом, вонзенным в тайны творческих процессов
 и явлений, туго поддающихся анализу”*.
 
 “Тихий кабинетный ученый” не только превращал непос-
 редственное творчество художника в эксперимент и научную
 рефлексию. Он не только делал кино инструментом познания
 общих закономерностей искусства. “Тройник” Эйзенштейна
 стремился как бы деперсонализировать и его “двойника”, ис-
 пользуя “кровь, железо и слезы” как материал для исследова-
 ния “процессов и явлений, туго поддающихся анализу”. Чем
 откровеннее становился “двойник” в мемуарах, тем глубже
 “тройник” вокзал скальпель анализа в сугубо личные воспо-
 минаниями признания — в свою очередь напоминая о своих ги-
 потезах, наблюдениях, обобщениях.
 
 Так в “свободной книге” о себе стал возрастать удельный
 вес научных идей и объем прямых цитат, выписок, отсылок к
 другим текстам. “Мемуары” все больше сливались с теорети-
 ческими книгами, начатыми Cepгeeм Mиxaйлoвичeм eщe дo
 инфаркта, до “Грозного”, до войны...
 
 Однако в этой экспансии “тройника” и заключалось испол-
 нение рано осознанной жизненной миссии Эйзенштейна — осу-
 ществление ему “положенного” и на него “возложенного”. В
 40-е годы, как и в 20-е, его самоосознание оставалось нераз-
 рывным с самопознанием самого Кинематографа.
 
 Именно “тройник” Эйзенштейна определял — на пересе-
 чении “крови”, “слез” и “железа” — третью координату про-
 странства его мемуаров.
 
 Похоже на то, что “тихий кабинетный ученый” в конце
 концов одержал верх над мемуаристом, собиравшимся свобод-
 но профланировать по своему прошлому. Летом, немного
 окрепнув после больницы и санатория, Эйзенштейн вернулся к
 рукописям “Неравнодушной природы”, “Метода”, “Режиссу-
 ры”. Правда, мемуарист не сразу сдался и иногда брал реванш:
 
 влиял обретенной легкостью стиля на изложение теоретичес-
 ких идей или перетягивал в свою книгу целые главы из “серь-
 езных исследований” (следы этого единоборства читатель
 “Мемуаров” встретит в иронических автокомментариях Сер-
 гея Михайловича).
 
 Впрочем, борьба “второго” и “третьего” Эйзенштейнов
 ___________
 * Эйзенштейн в воспоминаниях современников, с. 73.
 
 14
 
 ничуть не смягчала, а, наоборот, подтверждала тайное наме-
 рение “первого”: работа шла на износ. Особенно после ауди-
 енции у Сталина, снизошедшего на просьбы Николая Черка-
 сова, который в фильме играл Ивана Грозного.
 ...Сталин начал разговор с прямого обращения к режиссе-
 ру: “Вы историю хоть немного читали?” Неписаный этикет
 повелевал молчать и слушать. Эйзенштейн ответил: “Немного
 читал”. С этого момента вождь обращался только к актеру.
 Вспоминал ли Сергей Михайлович во время аудиенции ви-
 зит сюда, в “сердце Москвы”, вместе с Всеволодом Эмильеви-
 чем Мейерхольдом — свою последнюю встречу с Учителем,
 вскоре арестованным, расстрелянным, замалчиваемым?
 
 “Прощай” — так он назвал в сентябре 1944 года вдруг вы-
 рвавшееся на бумагу воспоминание: таинственное описание их
 встречи в Кремле с кем-то, кто унизил Учителя и, видимо, ре-
 шил его судьбу. В тот же день он записал еще одну главку своей
 жизни — письменно признался в “государственном преступ-
 лении”: в спасении Сокровища (о том, что архив “врага наро-
 да” Мейерхольда спрятал у себя он, Сергей Эйзенштейн, не
 знали даже его близкие). А еще за год до того он написал ме-
 муарный очерк “Учитель”: это было той осенью 1943-го, когда
 был “заложен запал” его страшного намерения.
 
 ...Осенью 1947-го мудрые руководящие указания вождя
 завершились разрешением переделать вторую серию “Ивана
 Грозного”, соединив некоторые ее сцены с эпизодами Ливон-
 ского похода из третьей серии, которые еще предстояло сни-
 мать. Эйзенштейн не торопился на съемочную площадку, от-
 говариваясь нездоровьем. Зато преподавал во ВГИКе, ставил
 балетные номера и писал — почти круглосуточно.
 
 В ночь с 10 на 11 февраля 1948 года его за письменным сто-
 лом настиг новый, на сей раз смертельный, инфаркт. На столе
 лежали рукописи о цвете в кино, о Пушкине и Гоголе. На пол-
 ках, среди бесчисленных папок, лопавшихся от неизданных книг
 и материалов к ним, были и мемуары — незавершенные, несло-
 женные, с пробелами на многих страницах.
 
 Первые опыты публикации автобиографических записок —
 в журнале “Знамя” (1960) и в первом из шести томов “Избран-
 ных произведений” С.М.Эйзенштейна (1964) — были поневоле
 фрагментарными. Понадобилось еще 15 лет, чтобы понять со-
 отношения между главами и набросками, а также то, как их
 совокупность связана с текстами других рукописей и с контек-
 
 15
 
 стом биографии (текстологическое обоснование сложившей-
 ся композиции читатель найдет в комментариях к данному из-
 данию).
 
 Предположенная нами система авторских координат об-
 наружила в мемуарном материале, который поначалу казался
 совсем черновым и хаотичным, любопытную логику его эво-
 люции. Логику, по видимости, бессознательную, интуитив-
 ную — и тем более ценную для нас в мемуарах “рационалиста”
 Эйзенштейна.
 
 Большинство глав, появившихся в мае и июне 1946 года,
 пронизано то явным, то скрытым столкновение между поры-
 вом к свободе, которая для Эйзенштейна была связана с воз-
 можностью творчества, и мертвящим тираническим “порядком
 вещей”.
 
 Прообразом тирании оказался в биографии режиссера его
 папенька, действительный статский советник Михаил Осипо-
 вич Эйзенштейн.
 
 Внимательный читатель обнаружит метаморфозы этого
 конфликта, выходящего далеко за пределы фрейдистской си-
 туации с Vater Imago (Образом Отца). Противник облекается
 для режиссера то в образ Самодержавия Российской империи,
 то в тип Бюрократизма Французской Республики, то в Систе-
 му норм кинопроизводства в Голливуде, то — к его особой го-
 речи — в характер обожаемого Учителя...
 
 Разумеется, Вождь в этом ряду прямо не назван, но чита-
 тель может не сомневаться в том, кого подразумевает автор,
 рассказывая об отсечении подлинного финала “Александра
 Невского”: “Не моей рукой была проведена карандашом крас-
 ная черта вслед за сценой разгрома немецких полчищ. “Сцена-
 рий кончается здесь, — были мне переданы слова. — Не может
 умирать такой хороший князь!”
 
 Через главы, написанные за два первых месяца, лейтмоти-
 вом проходит тема Смерти, в равной степени продиктованная
 ситуацией инфаркта и перипетиями судьбы художника, разры-
 вом с миром Отца и самоубийственным вызовом Вождю, смер-
 ти боявшемуся.
 
 Эти главы и тяготеющие к ним более ранние тексты, кото-
 рые намечались Сергеем Михайловичем в “Мемуары”, обра-
 зуют первую —1 “папенькину” — часть книги. Мы присвоили
 ей название одного из разделов: “Wie sag' Fen's meinem Kinde?!”
 (“Как мне сказать об этом моему ребенку?!”). Страх папеньки
 
 16
 
 перед естественным любопытством сына — любопытством, пе-
 решедшим от тайн деторождения к тайнам творчества, к тай-
 нам социального устройства и миропорядка, — отвергается как
 позиция неестественная и смешная всеми тремя ипостасями Эй-
 зенштейна.
 
 Вторую часть составили главы, писавшиеся в основном в
 июле и августе 1946 года. Они прерываются полудневниковой-
 полумемуарной записью “После дождика в четверг” от 14 ав-
 густа — дня, когда скончалась маменька режиссера, Юлия
 Ивановна Конецкая-Эйзенштейн.
 
 С образом маменьки, любимой и чужой, никогда по-насто-
 ящему не понимавшей его, но тщеславившейся его фильмами,
 связаны — то прямо, то косвенно — основные темы второй
 части: любовь и одиночество, эротика и садизм, творческие
 открытия и “внутриутробная” память как прообраз социаль-
 ной, сексуальной, эстетической гармонии...
 
 Лейтмотивы “маменькиной” части исподволь подготавли-
 вают раздел “Истинные пути изобретания”. Название это от-
 носится к циклу из трех “постанализов”: о рождении одного
 кадра из “абортированного” фильма “Да здравствует Мекси-
 ка!”; о находке озорного прообраза для Ледового побоища из
 “Александра Невского”; о разработке цветовой концепции
 эпизода из второй (тогда запрещенной) серии “Ивана Грозно-
 го”. Мы сочли возможным озаглавить так же и всю вторую
 
 |